В книге В.В. Лазурского "Путь к книге. Воспоминания художника" (Изд., "Книга", Москва, 1985)
имеются две главы, которые могут быть интересны участникам форума. В них приведены фронтовые
записи военного переводчика, офицера разведотдела штаба армии, в то время старшего лейтенанта
Вадима Лазурского, художника по довоенной жизни.
Выкладываю их с небольшим сокращением, полностью книга выложена по адресу:
http://bjorn.kiev.ua/librae/LazurskyCV/LazurskyCV.htm
В. ЛАЗУРСКИЙ
ПУТЬ К КНИГЕ
ВОСПОМИНАНИЯ ХУДОЖНИКА
РАЗВЕДОТДЕЛ ШТАБА АРМИИ
Решительный перелом в ходе военных действий, происшедший после битвы на Курской дуге, отразился и на моей судьбе. Будучи привлечен к штабной работе, сначала в роли оформителя карт и другой документации, я очень скоро стал третьим помощником начальника оперативного отделения штаба вновь сформированного 5-го укрепрайона, участвовал в оборонительных боях под Новосокольниками и попал в офицерский резерв, когда наш укрепрайон был упразднен за ненадобностью, а весь его личный состав пошел на пополнение армий, готовившихся для наступательных операций 1944—1945 годов. Из резерва я получил назначение в штаб 36-го гвардейского стрелкового корпуса, входившего в состав 11-й гвардейской армии. Армия готовилась к прорыву фронта под Оршей.
В штабе я получил возможность пополнить свои знания в области военного перевода. Практически я уже занимался этим в укрепрайоне. Здесь же я встретился с профессиональным переводчиком лейтенантом Васиным, окончившим Московский институт иностранных языков.
В течение нескольких недель лейтенант просвещал меня, снабдив учебником немецкого военного перевода и своими институтскими конспектами. Однажды наш штаб посетил старший переводчик из штаба армии капитан Лиров. Это был пожилой, с нашей точки зрения, довольно полный, рафинированно интеллигентный человек невысокого роста, в очках. Он свободно владел не только немецким и почти всеми европейскими, но еще и несколькими восточными языками. Разговаривал он с Васиным и со мной почти исключительно по-немецки. Как выяснилось впоследствии, он совершил поездку по штабам корпусов, подбирая себе помощника для замещения вакантной должности в штабе армии. Так как его занимали не столько наши познания в области военного перевода, сколько круг наших интересов в литературе и искусстве, мы и заподозрить не могли о тайной цели его миссии. Поэтому полной неожиданностью для нас с Васиным было известие о том, что получен приказ о переводе меня на должность военного переводчика в разведотдел штаба армии. С Васиным мы успели подружиться, я был бесконечно благодарен ему за уроки военного перевода. Жаль было расставаться.
В штаб армии я прибыл буквально в канун начала оршанской операции. С командного пункта командующего армией генерал-полковника Галицкого я впервые наблюдал за ходом грандиозного «артиллерийского наступления», начавшегося на рассвете с залпа «катюш», за действиями штурмовой авиации, за вводом в бой пехоты, ожидавшей в укрытии начала атаки передовых немецких траншей. Сосредоточенные лица, глаза людей, погруженных в невеселую думу о жизни и смерти.
Когда появились первые пленные немцы, на них пожелал взглянуть командующий Третьим Белорусским фронтом генерал армии Черняховский, прибывший на командный пункт Галицкого.
Меня вызвал к себе начальник разведотдела полковник Сухацкий. Здесь я впервые увидел этого внешне сурового сухощавого человека, внушавшего страх, когда во время ночных дежурств в штабе корпуса мы слышали по телефону только его сердитый голос, требовавший краткой и точной информации. Случилось так, что Игорь Яковлевич Сухацкий стал моим самым заботливым и доброжелательным начальником до самого конца войны. Сейчас же я следовал за суровым полковником по бесконечным темным подземным коридорам с волнением, вполне естественным, не зная, как пройдет мой дебют в новой должности.
Спустившись глубоко под землю, мы очутились наконец в просторном, ярко освещенном бункере командующего, похожем на обычный служебный кабинет с большим письменным столом посредине и мягкими креслами вокруг. В креслах сидели Галицкий и Черняховский. Обоих я видел впервые.
Ввели группу военнопленных. С ног до головы они были покрыты густым слоем светлой пыли — их только что извлекли из «лисьих нор» в траншеях, где они отлеживались, морально подавленные огненным шквалом, обрушившимся на них, и оглушенные грохотом канонады, длившейся, все нарастая, в течение нескольких часов подряд. Было похоже, будто их специально присыпали порошком ДДТ.
Черняховский подошел к ним вплотную энергичной походкой. Он был молод, строен, красив и, я бы сказал, элегантен в своей генеральской форме. Разглядывал немцев с нескрываемым любопытством. Он задал им всего несколько незначащих, как мне показалось, вопросов. Его интересовало, например, из каких местностей Германии они родом. Я переводил вопросы и ответы, стоя в сторонке. Вскоре нас отпустили. Дебют окончился благополучно.
Выйдя из бункера командующего, немцы оживились: у них появилась надежда, что их не лишат жизни, как им внушала нацистская пропаганда. Выражение лиц почти у всех было радостное. На мой вопрос, чему они радуются, был один ответ: «Война окончена».
Однажды (это было в дни затишья перед началом больших наступательных боев внутри Восточной Пруссии) наш разведотдел посетил начальник разведки 3-го Белорусского фронта генерал Алешин. Внешне он был скорее похож на профессора, чем на генерала. Такой же профессорской была и его манера говорить с подчиненными. Это было непривычно и даже как-то странно. Генерал пробыл у нас целый день и, начав с нашего полковника, успел поговорить со всеми старшими офицерами. Наконец дошла очередь и до меня. Я был к этому времени уже старшим лейтенантом, и мою гимнастерку украшал гвардейский значок. Успев приобрести и соответственную выправку, я не боялся ударить лицом в грязь перед высоким гостем. Вытянувшись перед генералом во фронт, я ждал привычной распеканции.
«Садитесь,— сказал он мягко. Сам взял стул и сел рядом со мной за мой рабочий стол, заваленный трофейными немецкими документами и пухлыми папками с протоколами допросов военнопленных.— Расскажите, чем Вы занимаетесь». Я начал докладывать бодрым голосом, слегка все же волнуясь. Генерал внимательно слушал, не проронив ни слова. «А как у Вас обстоит дело с формулярами немецких дивизий?» — спросил он наконец. Я вытащил жиденькую папочку, в которой лежало несколько листков бумаги — нечто вроде анкет, с отпечатанными типографским способом вопросами, касающимися численного и боевого состава соединений противника, отмеченных перед фронтом нашей армии. Вместо ответа на вопросы почти повсюду зияла белая бумага. Генерал покачал головой. Я ждал, что сейчас грянет гром, и приготовился произносить волшебное слово «виноват» — единственно возможное в этих случаях. Каково же было мое изумление, когда, тяжко вздохнув, генерал Алешин взял лист чистой бумаги и стал терпеливо объяснять мне, как надо составлять формуляры немецких дивизий, против которых предстоит в недалеком будущем вести наступательные бои нашим войскам. Я сразу понял, что печатный вопросник — лишь оглавление, лишь перечень рубрик толстого «дела», которое должно состоять из документов, обстоятельно и детально освещающих каждый отдельный вопрос. Мне стало стыдно за свое невежество, когда в заключение генерал сказал, вставая: «А Ваши формуляры — филькина грамота».
Я уже ясно понял, что то, что я принимал за ненужное канцелярское бумагомарание, представляет собой большой практический интерес для нашего командования. Вероятно, мой взгляд выражал такую искреннюю благодарность за полученный урок, что на прощанье генерал пожелал мне удачи и пожал руку — совсем уже по-штатски.
Я дал себе слово исправиться. И сдержал его. Без хвастовства могу сказать, что мои формуляры очень скоро наполнились полноценным содержанием. А один из них, посвященный танковой дивизии «Гросдойчланд», особенно часто встречавшейся на пути нашей армии на всем протяжении Отечественной войны, стал моим любимым детищем. В нем, как в капле воды, отразились не только былая мощь, постепенная деградация и, наконец, полное крушение боевого соединения, носившего гордое название «Великая Германия», но и крушение всей бредовой мечты Гитлера о создании «третьего рейха» — Великой Германии, господствующей над всем миром. Формуляр этот стал впоследствии одним из центральных экспонатов в разделе, посвященном работе разведки, на выставке «Боевой путь 11-й гвардейской армии», развернутой в Кенигсберге в конце 1945 года.
В декабре 1944 года, находясь в Восточной Пруссии, я писал брату в Одессу, отвечая на его письмо, в котором он делился своими успехами в научно-исследовательской работе. (Он заведовал агрохимической лабораторией в сельскохозяйственном институте и готовил к печати большую статью.)
В это время штаб нашей армии располагался в Роминтенском лесу. Для нас наступило кратковременное затишье. Жили мы, офицеры разведки, в охотничьем домике, в котором сохранилась вся обстановка, вплоть до часов с кукушкой, старинных курительных трубок с длинными чубуками и картинок на стенах, изображающих сцены охоты с собаками. Крохотный охотничий поселок назывался Яхт-будэ. Еще недавно жили здесь егеря, в обязанности которых входила охрана заповедного стада благородных оленей, населявших нетронутый лес, всем своим видом напоминавший те таинственные темные леса с древними замшелыми деревьями, которые так хорошо были знакомы мне с детства по сказкам братьев Гримм в чудесных немецких книжках с картинками. Прозрачная речка Роминта и впадающие в нее незамерзающие ручейки завершали поразительное сходство этого бесснежного леса с сумрачными чащобами, в которых раздавались некогда звуки охотничьих рогов, а на светлой полянке каждую минуту мог показаться сказочный принц на белом коне. Захваченные в плен егеря поведали нам о тех охотах на оленей, которые устраивал здесь для своих друзей толстяк Геринг, хранивший в Роминтенском замке свою коллекцию картин старых мастеров, упакованную в ящики и вывезенную неизвестно куда перед самым вступлением нашей армии в Восточную Пруссию...
Итак, сидя в хорошо натопленном, уютном охотничьем домике, я писал брату в слегка ироническом тоне:
«И я занимаюсь научно-исследовательской работой и в данный момент как раз готовлю к печати (на пишущей машинке) один из своих трудов: „Боевые характеристики частей и соединений противника, действующих перед фронтом Энской армии“. Эти характеристики содержат подробное описание организации, боевого и численного состава (офицеры, рядовой состав, вооружение), историю части с момента ее формирования до последних боевых действий, потери и пополнения, полевые почты и опознавательные знаки, распорядок дня, состояние снабжения, политикоморальное состояние и, наконец, общую оценку боеспособности. Большинство материалов добыто собственным трудом — путем допроса пленных. Нудность заключается в том, что мне частенько приходится писать новые характеристики, не успев еще закончить старую, так как новые части появляются и уходят, как в калейдоскопе. Зато мои труды имеют шанс принести плоды скорее твоих. Впрочем, я искренне был бы рад, если бы дело обстояло как раз наоборот! Но, как видно, мои труды неизбежно должны предшествовать твоим, прокладывая им путь. Не сомневаюсь, что в будущем году и я (е. б. ж.)* займусь уже мирным трудом. А пока что нахожу интерес и в этой работе, кстати сказать, очень разнообразной и обогащающей житейским опытом. Какие только человеческие характеры не проходят перед глазами! А как радостно бывает, когда путем кропотливого шерлокхолмсовского анализа удается, сопоставляя даты, факты, недомолвки, установить что-либо существенно важное для нашего командования!
* «е.б.ж.» — если буду жив. Выражение, заимствованное из писем Л. Толстого и ставшее обычным в нашей семейной переписке.
Тебе, может быть, покажется странным, но эта работа очень расширяет кругозор, требует постоянного напряжения ума, памяти. Одним словом, если бы я не был художником, то избрал бы, пожалуй, профессию разведчика (конечно, в ее, так сказать, интеллигентной форме — например, военного атташе; если ты читал книгу генерала Игнатьева „Пятьдесят лет в строю“, то представляешь себе характер этой работы). Но все же моя старая профессия мне милей, и я вернусь к ней, как только будет возможность. Между прочим, она и во время войны все время служит мне службу, да и на штабную работу вывела меня именно она... Пишу тебе из „берлоги зверя“, где живу довольно комфортабельно...»
Конечно, мечты о мирной жизни и возобновлении работы в искусстве не покидали меня во все время войны и, чем ближе было ее окончание — по всем признакам уже скорое,— тем чаще эта тема проскальзывала в письмах к родным. Мечты эти не были радужными — меня по-прежнему раздирали сомнения разного рода...
УТА
В разведотделе армии я прослужил больше двух лет. Это были самые содержательные годы моей военной жизни. Я участвовал в грандиозных наступлениях наших войск 1944—1945 годов, в результате которых была освобождена вся Белоруссия и Прибалтика. Лето 1944-го застало меня в Литве. Зимой мы вошли в Восточную Пруссию. Весной 1945-го штурмовали сперва крепость Кенигсберг, потом порт Пиллау. 11-я гвардейская армия вела кровопролитные бои на узкой косе Фрише Нерунг и, понеся огромные потери, была сменена в первых числах мая свежими силами. Оставшиеся в живых были отведены в тыл, на Земландский полуостров, мертвые погребены в Кенигсберге, в огромной братской могиле, ставшей общим памятником тем, кто отдал свою жизнь, защищая Родину.
Я встретил День Победы в кругу счастливцев, чудом уцелевших в самые последние дни войны.
Тот день, когда нас, штабных офицеров разведотдела, отвезли на грузовиках в тыл и поместили в уютных коттеджах небольшого курортного городка на морском побережье, запомнился особенно ярко. Кругом стояла непривычная мертвая тишина, нарушаемая только отдаленным шумом морского прибоя и шорохом ветра в вершинах сосен.
Нам выдали водки. В счастливом опьянении я вошел в дом, отведенный на ночлег, и в полумраке прямо перед собой увидел на стене изображение прекрасной молодой женщины. Она стояла, кутаясь в длинный, до самого пола плащ, поддерживая тонкими пальцами нервной руки его тяжелые складки. Голова ее была увенчана короной, а в глазах застыла безысходная печаль. Не знаю почему, взгляд этот, полный печали, пронзил меня в самое сердце. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я снял со стены застекленную рамку и сунул ее за пазуху шинели.
Проснувшись поутру, я первым делом стал разглядывать свою вчерашнюю Незнакомку. Под фоторепродукцией с неведомой мне скульптуры стояло одно только слово: «Ута». Я не знал, кто она. Мысленно окрестил королевой Утой. Королева была несчастлива. Я почувствовал к ней глубокое сострадание. Мне не хотелось с ней расставаться.
На первой же кенигсбергской квартире, маленькой комнатке, отведенной мне в уцелевшем жилом доме на Диффенбахштрассе, я поместил мою королеву на видном месте и каждое утро ставил перед ней цветы.
Кругом были руины. Во многих полуразрушенных, покинутых жителями особняках сохранились книги. Вскоре мне удалось составить небольшую библиотечку из книг по искусству. Среди них оказалась монография о Наумбургском соборе. Из нее я узнал, что моя сказочная «королева» — Ута фон Балленстед, жена сурового воина, Эккехарда Мейсенского. Изображения супругов, живших в XI столетии, были созданы и поставлены двести лет спустя в западном хоре, в ряду других жертвователей, на средства которых начиналось строительство древнего Наумбургского собора. Трудно было поверить, что это вымышленные портреты давно ушедших из жизни людей. Безымянный ваятель всех этих фигур был поистине гениален, воссоздав воображением целую галерею сильных характеров, страстных темпераментов, ярких индивидуальностей.
Рассматривая репродукции, я невольно вспоминал эрмитажную коллекцию рембрандтовских портретов стариков и старух, виденных мною в ранней юности. Нечто подобное я испытывал уже и тогда: они заставляли волноваться, возбуждая живой, чисто человеческий интерес к своей судьбе. Хотелось узнать что-нибудь об их жизни, почему так печальны их глаза, так натружены руки. Но сейчас эта жажда проникнуть в жизнь Уты и Эккехарда была во сто крат сильнее. Я сочинил о них целую легенду. Вернее — не сочинил, а прозрел. Она была несчастлива в браке с ним. Что-то случилось с ее единственным ребенком. В ее судьбе было нечто непоправимое. Я полюбил ее всей душой.
Я еще не отдавал себе полностью отчета в том, какой глубокий перелом в восприятии искусства произошел во мне в результате всего, что мне пришлось видеть и пережить за четыре года войны. И не только искусства, но и самой жизни.
Сострадание к людям. Желание понять и простить. Жить в мире и никому не причинять зла. Вот те чувства, которые владели мною тогда. Не только мною. Многими. К сожалению, далеко-далеко не всеми...
Больше года прожил я затем в Кенигсберге. На первых порах вся полнота власти на контролируемой нашими войсками территории Восточной Пруссии была целиком сосредоточена в руках командования Советской Армии. Нам, штабным переводчикам, выпала на долю роль посредников между командованием и местным населением. Работа эта была подчас нелегкой, но интересной. Занят я был с утра до ночи. И все же тоска по Москве, по ее музеям, библиотекам, концертам и театрам становилась все более и более нестерпимой. Ужасно хотелось и домой, в Одессу, к родителям, с которыми я был разлучен так бесконечно много лет.
---
Лишь весной 1946 года я был наконец демобилизован. Из окон скорого поезда перед моими глазами проносилась панорама тех мест, которые были исхожены мною за долгие годы войны — Белоруссия, Смоленщина, Подмосковье. Я не отходил от окна, сгорая от нетерпения скорее увидеть Москву. Вот промелькнуло Перхушково, Одинцово, Кунцево. Выйдя на площадь перед Белорусским вокзалом, я готов был упасть на колени и целовать не заасфальтированную еще тогда московскую булыжную мостовую. На Сивцевом Вражке я был встречен с распростертыми объятиями, а через несколько дней ехал через Киев в Одессу...
Почти двадцать лет спустя я вновь попал в ГДР — на торжества, посвященные 200-летию бывшей Лейпцигской академии художеств. Нас, посланцев Москвы, встречали здесь как друзей. На последний день нашего пребывания в Лейпциге была запланирована экскурсия в Дрезден или в Веймар и Бухенвальд — по выбору. Я выбрал Веймар: с Дрезденской галереей я был уже хорошо знаком по московской выставке 50-х годов, Веймар привлек меня как город Гете и Шиллера. И еще одна причина повлияла на мой выбор. Я знал, что между Лейпцигом и Веймаром расположен маленький провинциальный городок Наумбург. Хотя посещение Наумбургского собора не значилось в плане экскурсии, мой друг — известный немецкий художник книги Альберт Капр, которому я поведал о своей мечте увидеть статую Уты, обнадежил меня, что постарается уговорить шофера автобуса завернуть на обратном пути из Бухенвальда в Наумбург, чтобы дать возможность иностранным гостям осмотреть знаменитый собор.
Было около пяти часов дня, когда мы подъезжали к Наумбургу. Осеннее солнце клонилось уже к закату. В тот момент, когда автобус остановился на маленькой площади перед порталом величественного готического собора, смотрители как раз уже собирались запереть входную дверь. Капр вступил с ними в короткое объяснение, и, о радость, нас впустили внутрь, попросив только не задерживаться более получаса. Наша небольшая группа рассеялась по всему огромному внутреннему пространству собора, тонущему в предвечернем сумраке. Я устремился к западному хору, зная, что там увижу Уту. Статуи, изваянные из пепельно-серого камня, были некогда ярко раскрашены. Об этом свидетельствовали едва заметные следы красок, сохранившихся в складках плащей, на щитах рыцарей и на головных уборах их дам.
Я остановился перед Утой, стараясь получше разглядеть черты ее лица, неясно различимые в неумолимо сгущающихся сумерках. И вдруг... последний луч заходящего солнца проник сквозь стекла узкого окна и упал прямо на руку Уты, сжимающую плащ. Луч медленно скользнул вверх, осветив на мгновение ее кроткое лицо с чуть зардевшимися щеками и светло-голубыми зрачками печальных глаз. Остатки позолоты блеснули на ее венце... Мираж длился всего несколько секунд. Луч угас так же внезапно, как и появился. Сразу стало темно. Я продолжал стоять на месте, как завороженный, но Ута безвозвратно уходила во мрак. Нас торопили покинуть собор...
В минуты смертельной опасности меня всегда спасала неистребимая жажда жизни. Нет, не может быть, я буду жив! — настойчиво твердил какой-то внутренний голос, такой же непостижимый, как сама жизнь. И каждый раз я выходил цел и невредим из самых опасных ситуаций. На войне я стал фаталистом. На всю жизнь.